Раздробленные истины: Ностальгия в постсоветской русскоязычной литературе

В этом эссе исследуется феномен ностальгии в постсоветской литературе, в том числе, рассматривается сложный творческий путь русскоязычных авторов, балансирующих между реальностью и иллюзией, вымыслом и историей, утопией и антиутопией. Исследуя эту тему, мы пытаемся ответить на ряд вопросов: почему некоторые авторы прибегают к ностальгии в своих произведениях; как их герои выражают свою ностальгию, и, если такой «взгляд в прошлое» – это инструмент художественной деконструкции истории, каким представляется прошлое и настоящее, которое критически оценивают авторы? Представленный краткий обзор русскоязычных писателей из Казахстана, Дагестана и Татарстана отнюдь не является исчерпывающим. При этом мы надеемся, что такая дискуссия станет толчком к дальнейшему изучению сложных взаимоотношений между творческим письмом и памятью в литературе на постсоветском пространстве. 

Распад СССР поставил литераторов бывших советских республик в тупик. Привнося новые черты в свое творчество в постсоветский период, они, как это ни парадоксально, черпали вдохновение в столь знакомом для них прошлом. В отличие от весьма шаблонной соцреалистической литературы, новая эпоха по жанру и структуре относится с подозрением ко всему конечному: появились новые каноны, исследовались новые темы, ожили уникальные герои.1 1 Об «имперских практиках в социалистическом реализме см. Евгений Добренко и Клавдия Смола, «Введение», Славянское обозрение, том 81, вып. 4 (2022) [Evgeny Dobrenko and Klavdia Smola, “Introduction,” Slavic Review, vol. 81, no. 4 (2022)]: 865–68. Об условностях (и исключениях) соцреалистического письма см. Славянское обозрение, том 81, вып. 4 (2022) [Slavic Review, vol. 81, no. 4 (2022)] и Katerina Clark, The Soviet Novel: History as Ritual, University of Chicago Press, 1981 (на русском языке: Кларк, Катерина. Советский роман: История как ритуал, перевод Марии Литовской, USлавистика: Издательство Уральского Университета, 2002. ISBN: 5-7525-1027-9, 5-7525-1091-0). 
Как отмечают литературоведы, «любопытно, что этот период, продолжающийся с начала 90-х и до наших дней, до сих пор не получил определенного названия, которое бы отражало его культурную сущность». К началу периода независимости в русскоязычных литературных кругах появились новые жанры, такие как женская проза и квир-литература, исследующие альтернативные формы выражения художественной субъективности. И хотя с началом перестройки завершился семидесятилетний период правления коммунистической партии, «даже после смерти коммунистической идеологии и экономической системы», связи с наследием бывшей империи продолжают сохранять свое значение в литературе на постсоветском пространстве.2 2 Mark Lipovetsky and Lisa Ryoko Wakamiya, Late and Post-Soviet Russian Literature: A Reader (Academic Studies Press, 2014), 14-15.  

Одним из исследований наследия СССР, получивших широкое признание за рубежом, является книга нобелевского лауреата Светланы Алексиевич «Время секонд хэнд» (2013). В своей книге она показывает «фреску советской утопии», созданную на основе интервью с обычными людьми – «главными героями» повествования, «свидетелями», и одновременно «жертвами и обидчиками».3 3 Jorge Ferrer, “A Date with Svetlana Alexievich in Berlin or, Smuggling Bugs into Soviet Moscow,” World Literature Today vol. 93, issue 4 (Autumn 2019): 32. Герои размышляют о распаде СССР, их истории охватывают период с 1950-х по 2010-е годы и территорию от Беларуси до Казахстана. Полифония героев Алексиевич, объединенных термином Homo sovieticus, заимствованным из одноименной работы Александра Зиновьева 1982 года о некритическом конформизме советских граждан, усложняет это уничижительное и упрощенное понятие.4 4 Александр Зиновьев, Гомо советикус (L’Age d’Homme: Lausanne), 1982. Подробнее о критике «гомо советикус» см. в книге Гульназ Шарафутдиновой (Gulnaz Sharafutdinova)The Afterlife of the Soviet Man (Bloomsbury Press, 2023).  Распад СССР свидетельствует о коллективном осознании того факта, что убеждения, в которые верили люди когда-то, теперь «устарели» или, как выражается автор, превратились в «секонд-хэнд».5 5 Marja Sorvari, Displacement and (Post)memory in Post-Soviet Women’s Writing (Palgrave Macmillan, 2022), 100.

Книга «Время секонд хэнд» исследует воспоминания о недавнем прошлом, которые остаются настолько живыми, что влияют на настоящее и переосмысливают его. Алексиевич преодолевает проблемы памяти и идентичности в условиях распада СССР, или то, что Добренко и Щербенок (2011) называют «осязаемой травматической пустотой, которую персонажи заполняют своими бессвязными, эмоциональными и идеологизированными выступлениями».6 6 Evgeny Dobrenko and Andrey Shcherbenok, "Introduction Between History and the Past: The Soviet Legacy as a Traumatic Object of Contemporary Russian Culture," Slavonica 17.2 (2011): 77. Резкий экономический спад в начале 90-х вызвал ностальгию по советской эпохе, и такие настроения сохранялись и в 2000-е годы, несмотря на улучшение условий жизни.7 7 Lipovetsky and Wakamiya, 13.   Разные подходы новых независимых государств к решению проблем наследия СССР, неоколониальных связей с бывшей империей и болезненной интеграцией в новое общество западного капитализма, нашли свое отражение в литературе. Поэтому герои Алексиевич, неспособные противостоять постсоветскому настоящему, зачастую «оглядываются назад», испытывая ностальгию по советскому прошлому, реальному или воображаемому, что является выгодной позицией для выражения субъективности постсоветского литературного героя. 

По мнению деколониальных исследователей, такая ностальгия может легко перерасти в «опасный постимперский ресентимент8 8 Madina Tlostanova, What Does It Mean to Be Post-Soviet?: Decolonial Art from the Ruins of the Soviet Empire, (Durham: Duke University Press, 2018), 10. ». Например, такие авторы, как Александр Проханов и Эдуард Лимонов, продвигают «ностальгическую [и откровенно] националистическую идеологию».9 9 Lipovetsky, Late and Post-Soviet Literature, 16. Такие писатели бывшей имперской метрополии изображают советскую гегемонию как возникшую как результат действующего во благо оккупанта или колонизатора, противостоящего Западу, и воспевают неоконсервативных российско-центричных литературных героев.10 10 Ilya Kukulin, "Cultural Shifts in Russia Since 2010: Messianic Cynicism and Paradigms of Artistic Resistance," Russian Literature 96 (2018): 221-254.Madina Tlostanova, What Does It Mean to Be Post-Soviet?, 13. Как отмечает Тлостанова, та же самая националистическая риторика выходит за рамки абстрактных художественных форм и проявляется в реальной неоимперской российской агрессии, как это было в Сирии, российской аннексии Крыма, двух чеченских войнах, войне в Грузии и недавнем полномасштабном военном вторжении в Украину. Однако такая перспектива заслоняет внутреннее колониальное неравенство в СССР, или – по определению Мадины Тлостановой (2018) – «темную сторону (пост)советской модерности, отличительными чертами которой являются ориентализм, расизм, инакомыслие и принудительная ассимиляция». В результате, в империи, которая когда-то считалась империей «позитивной дискриминации», советский «прогрессивизм означал одно для русских и совсем другое для узбеков и грузин».11 11 Об империи «положительной деятельности» см. Terry Martin, The Affirmative Action Empire: Nations and Nationalism in the Soviet Union, 1923-1939 (Cornell University Press, 2001). For hierarchies within Soviet ‘progressivism,’ see Madina Tlostanova, What Does It Mean to Be Post-Soviet?, 10.  

Писатели бывших национальных республик тоже обращаются к ностальгии в своих произведениях. Но как их «периферийное» этническое положение в эпоху СССР формирует их постсоветских литературных героев? Тамар Коплатадзе (2019), например, считает, что такие герои испытывают метафорическую «бездомность», проявляя амбивалентное отношение к бывшему колонизатору и собственной идентичности. Это чувство усугубляется нынешним статусом бывших национальных республик – они «недостаточно развитые» для Европы и «не такие уж неразвитые» для стран третьего мира – в глобальной капиталистической иерархии, что заставляет их колебаться между прошлым и настоящим.12 12 Tamar Koplatadze, "Theorising Russian Postcolonial Studies," Postcolonial Studies 22.4 (2019): 483. Ностальгия, в которой заложена невозможность возвращения и чувство тоски по бывшему «дому», становится инструментом литературной реконструкции или деконструкции советского прошлого. 

В повести «Человек без имени» (2006) казахстанского писателя Николая Веревочкина буквальная бездомность главного героя, известного как Бомж – уничижительная аббревиатура, расшифровывается как человек без определенного места жительства, – сравнивается с вышеупомянутой метафорической бездомностью, характерной для постсоветского времени. Как постсоветский субъект Бомж выброшен на задворки истории в городе Ненуженске, месте, не имеющем какого-либо реального смысла, или другими словами «на свалку истории». Его существование характеризуется «невозможностью возврата к якобы более счастливому прошлому».13 13 Kevin M.F. Platt, “After Nostalgia: A Backward Glance at a Backward Glance,” in Post-Soviet Nostalgia: Confronting the Empire’s Legacies, ed. Otto Boele, Boris Noordenbos and Ksenia Robbe (Routledge 2019), 229. Как размышляет сам Бомж: 

Какая разница — было или не было, если душа так тоскует по выдуманному дому, и вымысел дороже жизни […] Прошлое всегда сказочно в большей или меньшей мере. Его (Бомжа) прошлое было сказочно абсолютно.14 14 Николай Веревочкин, «Человек без имени», Дружба Народов № 11 (2006): ISBN: нет данных

Безымянный герой Веревочкина является примером попытки через переживание и тоску противостоять травмирующему событию – в данном случае связанному с распадом Советского Союза. Ностальгия не приносит ему утешения, а лишь искажает воспоминания, превращая их в уродливые видения из прошлого, которые являются в виде гротескных, преследующих по ночам кошмаров. Как отмечает Дмитрий Мельников (2023), сновидения в повести обнажают фрагментарное сознание главного героя и нарушают логическое течение повествования, что отражает проблему исторической достоверности ностальгии.15 15 Дмитрий Мельников, «К пост-/деколониальному воображению» в Казахстане.Казахстан, قازاقستان: лабиринты современного постколониального дискурса, ред. Алима Бисенова (Целинный, 2023), 150. Однако Веревочкин часто выходит за рамки абстрактного изображения травмирующего события, связывая страдания Бомжа с физическими реалиями его жизни как проявление капиталистической биополитики в условиях постсоветского города. На фоне добившихся успеха городских бизнесменов, блестящих черных «Мерседесов», поголовной приватизации и элитарных медицинских учреждений тело Бомжа само становится очагом боли. «Свернувшись в позе зародыша на дне колодца, человек ощущал себя космонавтом в переходной камере»; «он сплошь состоял из маленьких и больших костей, старых, плохо заживших, и свежих, саднящих ран, вывихов, ушибов, растяжений».16 16 Николай Веревочкин, «Человек без имени», Дружба Народов № 11 (2006): ISBN: нет данных Таким образом, судьба Бомжа отражает не только нематериальное травматическое состояние, связанное с распадом СССР, но и материальные тяготы постсоветского существования, заставляя его снова и снова погружаться в ностальгические воспоминания, из которых невозможно выбраться. 

Бомж олицетворяет самые маргинальные сообщества постсоветского города и в то же время является «обычным городским человеком» в переходный период от распада Советского Союза до современного постсоветского капиталистического общества – гротескная иллюстрация «поколения секонд-хенд» Светланы Алексиевич. Если у Веревочкина существование Бомжа ограничено рамками города, то дагестанская писательница Алиса Ганиева описывает географию целой страны. Роман А. Ганиевой «Праздничная гора» / The Mountain and the Wall (2012) рассматривает гипотетический сценарий-антиутопию, в котором Кавказ отделен от России стеной. Как и в повести Веревочкина, здесь символически фрагментарно показано травматическое состояние литературного героя постсоветского времени. Во-первых, традиционный уклад жизни Дагестана, уходящий корнями в народные мифы и легенды, переплетается с западной культурой, пришедшей в регион после распада СССР. В то же время встроенный в канву повествования соцреалистический роман «Рожь не растёт на камне» возвращает нас в советское время. Наконец, фундаменталистские религиозные силы, сопротивляясь современности, рисуют картину будущего, напоминающего скорее Средневековье. Такие элементы постмодернизма приводят к абсурдным комбинациям, отражающим переменчивость ностальгических переживаний.

Для Ганиевой формы и смыслы, порожденные гегемонистскими институтами, на самом деле столь же «пусты». Например, Махмуд Тагирович, изображенный в романе как известный дагестанский писатель, пишет семейную сагу. Последние минуты его творчества описаны в следующем эпизоде:

В финале счастливые жених и невеста смотрели в звездное небо и шептали: «Нас познакомил Дагестан, Он нам самой природой дан». Поколебавшись, Махмуд Тагирович заменил «природу» на «Аллаха».17 17 Алиса Ганиева, Праздничная гора (Астрель, 2012), ePub.

Замена Махмудом Тагировичем по-советски звучащей рифмы «Дагестан» «природой дан» выражением с религиозным значением предлагает нам рассматривать эти фразы как гибкие инструменты, перформативные символы, используемые автором для достижения нужного эффекта. Такая, сделанная играючи, замена показывает отсутствие истинной связи между означающим и означаемым, предполагая, что «переключение регистра» в языке не меняет основного смысла. В результате мы приходим к пониманию любого гегемонного дискурса как пустой оболочки, которая легко перерабатывается и вновь изобретается в соответствии с новыми реалиями.

Вячеслав Ахунов. «1 кв. метр», 600 спичечных коробков, цифровая печать. 11 Istanbul Biennale of Contemporary Art, 2009.
Вячеслав Ахунов. «1 кв. метр», 600 спичечных коробков, цифровая печать. 11 Istanbul Biennale of Contemporary Art, 2009.

Точно так же интеграция постсоветского пространства в капиталистическую систему порождает симулякры «экзотических» традиций. Эта тема раскрывается через главного героя романа, Шамиля, журналиста, который приезжает в село Кубачи, чтобы написать статью о традиционных ремеслах, и обнаруживает, что ремесленники, которые «когда-то изготавливали настоящее, боевое оружие, теперь занимаются [массовым] производством сувениров». Здесь культура становится просто репрезентацией самой себя, рыночной оболочкой, лишенной сути. Тема коммерциализации культуры еще больше подчеркивается в другом эпизоде, когда Шамиль перебирает бумаги на своем столе и находит странный набор буклетов: Одна брошюра называлась «Смысл Корана»; другая Уголовный кодекс Российской Федерации; третья «Искусство пикапа».18 18 [Цитаты на английском языке приводятся по изданию: Alisa Ganieva, The Mountain and the Wall, trans. Carol Apollonio (Deep Vellum Publishing, 2015), ePub. – прим. переводчика] В подлиннике цитируется из книги Ганиевой, Праздничная гора, ePub: «Первая – Смыслы Корана, вторая – Уголовный кодекс Российской Федерации, третья – Правила пикапа». На примере Шамиля и других героев роман Алисы Ганиевой показывает, что любые попытки навязать усредненную постсоветскую реальность – будь то возрождение «утопической» советской модели, религиозный экстремизм или поворот к неолиберализму – неизбежно ведут к хаосу и социальному отчуждению, угрожая существующему разнообразию народов Дагестана и всего Кавказа в целом. В книге Алисы Ганиевой тема ностальгии связана с насилием и угнетением народа.19 19 Предлагаем читателям сравнить роман Алисы Ганиевой с романом Германа Садулаева «Я – чеченец!» (2006), чтобы понять, как ностальгия по советскому интернационализму формирует образ Кавказа 90-х годов.  

Если Веревочкин и Ганиева предлагают более или менее прямолинейную критику ностальгии по советским временам, то пишущая на русском языке уроженка Татарстана Гузель Яхина вплетает в повествование завуалированную тоску по прошлому. В историческом романе 2015 года «Зулейха открывает глаза» Яхина переосмысливает, казалось бы, типичную советскую историю об эмансипации восточной женщины. На фоне раскулачивания, массовой депортации народов и жизни в трудовом лагере в сталинские времена роман парадоксальным образом маскирует имперский дискурс под «антиимперский»: негативные реалии колониального угнетения и самоориентализирующие нарративы преподносятся как триумф освобождения «восточных» женщин и личного героизма.

Промо сериала «Зулейха открывает глаза», 2020.
Промо сериала «Зулейха открывает глаза», 2020.

Путь Зулейхи начинается в «традиционной» татарской деревне, где она терпит жестокость внутреннего патриархального уклада – физическое и эмоциональное насилие со стороны мужа Муртазы и свекрови. Ее «освобождение» приходит в лице красноармейца Игнатова, который убивает ее мужа и насильно отправляет Зулейху в трудовой лагерь. По ходу повествования она теряет свои культурные корни и быстро перерождается:

Всё, чему учила когда-то мама, что считалось правильным и нужным [...] что составляло, казалось, суть Зулейхи, её основу и содержание, - рассыпалось, распадалось, рушилось.20 20 Гузель Яхина, Зулейха открывает глаза (АСТ, 2015), 337.

Она учит русский язык, становится матерью и превращается в передовую работницу, воплощая идеал «восточной» женщины, переродившейся в новую советскую женщину. Однако, мы понимаем, что ее так называемое освобождение лишь номинально и по сути ничего ей не дает, а место, которое странным образом знаменует начало ее «свободы», на самом деле является трудовым лагерем.  

Не только Зулейха рассматривает лагерь через линейную, упрощенную призму. Игнатов из разряда ярых революционеров проходит аналогичный путь развития. Он разочаровывается в советской власти, столкнувшись с ее бюрократическим аппаратом. И здесь лагерь – этот микрокосм советского общества – по иронии судьбы превращает его в положительного персонажа, в отца для сына Зулейхи, Юзуфа. Вот как его описывают лагерные заключенные:

А в сущности, ведь наш комендант – неплохой человек. Он по-своему нравственен. У него есть свои, пусть и не осознаваемые им в полной мере, принципы, а также несомненная тяга к справедливости. Хороший человек.21 21 Гузель Яхина, Зулейха открывает глаза (АСТ, 2015), 363.

Юзуф, родившийся в лагере, ассимилируется в советской культурной среде, все больше отдаляясь от татарских традиций и фольклора, которые он воспринимает как чуждые и инородные:

Каждый раз, слушая рассказы матери о родине, Юзуф (...) испытывал огромное внутреннее облегчение, что она вовремя догадалась переехать из Юлбаша в мирный и уютный Семрук.22 22 Гузель Яхина, Зулейха открывает глаза (АСТ, 2015), 406.

В некотором смысле Игнатов символически заменяет Муртазу, давая Юзуфу новую идентичность – имя Иосиф Игнатов, что позволило ему жить за пределами лагеря. Как видно, такая концептуальная подмена, когда негативный опыт выдается за позитивный, затушевывает историческую достоверность и создает ностальгическое, идиллическое представление о советском прошлом с точки зрения населения бывшей «периферии». 

В кратком обзоре русскоязычных писателей показано, как ностальгия формирует литературных героев постсоветского времени. От меланхоличного обывателя в повести Веревочкина, которого ностальгия заставляет снова и снова погружаться в ночные кошмары, до гротескного переосмысления многонационального СССР Яхиной – эти повествования демонстрируют многообразие способов, которыми постсоветские авторы борются с утратой незыблемой, хотя и иллюзорной, советской идентичности в более широком контексте в условиях постсоветского капитализма. Тем не менее, много вопросов еще остается. Как полномасштабное вторжение России в Украину повлияло на тему ностальгии в литературе постсоветских республик? Как сам русский язык усложняет наше понимание произведений, написанных после 1991 года? Какую роль в этих произведениях играют поколенческие, гендерные и классовые различия? Предлагаем читателям глубже погрузиться в эти вопросы и еще более критично подойти к теме ностальгии в русскоязычной литературе.