Хореография архива

Перформативность архивной работы

Роль архивов как мест хранения и производства знания, а также как самостоятельных акторов, которые сами по себе активно участвуют в этих процессах, – давняя истина, на волне которой написано множество исследований, объединенных под общим историографическим трендом archival turn.1 1 Классикой этого историографического тренда можно считать работы: Ann Laura Stoler, Along the Archival Grain: Epistemic Anxieties and Colonial Common Sense. Princeton University Press, 2009), Richard Thomas, The Imperial Archive: Knowledge and the Fantasy of Empire (New York: Verso, 1993), и другие. С тех пор обращение к архиву как к некой данности, без критического осмысления истории и условий его появления, кажется нелепым. В этом небольшом эссе мне бы не хотелось повторять хорошо знакомую критику, тем более часто грешащую не менее нелепым обобщениями, и обратиться к незаметной обыденности ежедневной архивной работы. Я бы хотела поразмышлять лишь об одном из её аспектов  – перформативном измерении архивной работы.

Историзируя практики работы в архиве, разнящиеся во времени и пространстве, я мыслю их отдельным промежуточным звеном в общей инфраструктуре производства знания. Проработав в архивах много лет, начинаешь задумываться о том, как условия архивного труда и заведенные в нём правила влияют на получившиеся исследования. И дело не только в составе документов, которые там хранятся, голосов, которые представлены, и тем, которые освещены, – что есть, с тем и работаем! – но и в том, как окружающая среда: здание, люди, правила, практики функционируют сами и как заставляют функционировать пользователя.

Таким образом, отталкиваясь одновременно от двух теоретических полей, archival studies и performative studies, и скрещивая их, а также опираясь на наблюдения за собственной исследовательской деятельностью и разговоры с коллегами и работниками архивов, я хочу поразмышлять не о продуктах труда, но о условиях их появления – социальных, эмоциональных и телесных – и их влиянии на продукты. Мой опыт, как и любой опыт, ограничен; я использую наблюдения, накопленные за время работы преимущественно в архивах Узбекистана и не только. Кроме того, речь пойдет именно о государственных институционализированных архивах, не касаясь других архивных практик.

Архив и Перформанс

Мои размышления начались с прочтения двух работ, сопрягающих в себе архив и перформанс. Первая –  статья Ребекки Шнайдер “Archives: Performance remains” (2001).2 2 Rebecca Schneider, “Archive: Performance Remains,” Performance Research 6 (2), 2001: 100–108. doi:10.1080/13528165.2001.10871792. Основной конфликт, вокруг которого она разворачивается, – невозможность (?) архивирования перформанса как художественного медиума, происходящего здесь-и-сейчас. Разбираясь с определением перформанса, в котором как будто бы уже заложен смысл “исчезновения” (...if we consider performance as “of”' disappearance, if we think of ephemerality as “vanishing”, and if we think of performance as the antithesis of “saving”...), автор приходит к мысли, что перформанс – тоже одна из валидных форм сохранения памяти и знания, а “проблема” лежит, скорее, в архиве, который благодаря вшитым настройкам отдает предпочтение одним типам знаний и документов и игнорирует другие:3 3 Ibid., 100-104.

И все же, если понимать перформанс как отказ оставаться, не игнорируем ли мы другие способы узнавать, другие способы вспоминать, которые могут быть заложены именно в тех формах, в которых перформанс остается, но остается по-другому?.. Не является ли логика архива именно той, которая как нельзя лучше подходит к перформансу как к исчезновению? Иначе говоря, не является ли уравнение перформанса с непостоянством и утратой следствием, а не нарушением культурного привыкания к империализму, присущему архивной логике?..

Суммируя работу: согласно автору, архив не существует на разломе документов, которые сохранились и которые исчезли, а он этот самый разлом и производит, память же можно обнаружить не только бумажном документе, но и в теле. С этим сложно не согласиться, хоть и расширительная трактовка термина – «всё архив, что содержит информацию» – на мой взгляд, не вполне преодолевает противоречие.

Вторая работа – книга Дайаны Тэйлор “The archive and the repertoire: Performing Memories in Americas” (2003), также построенная на противопоставлении «архива» и «репертуара», где за последним утверждается равноценная эпистемологическая ценность как системы обучения, накопления и передачи знания, в том числе в дописьменных культурах:4 4  Diana Taylor, The Archive and the Repertoire: Performing Cultural Memory in the Americas (Durham: Duke University Press, 2003), 19-20.

Я считаю, что разрыв лежит не между письменным и устным словом, а между хранилищем так называемых непреходящих ценностей (то есть текстами, документами, зданиями, костями) и эфемерной совокупностью воплощенных практик/знаний (то есть разговорным языком, танцами, спортивными играми, ритуалами)... Такая совокупность требует присутствия людей, которые участвуют в производстве и воспроизводстве знаний, – "присутствуя", они являются частью передачи практик и знаний. В отличие от так называемых постоянных объектов в архиве, действия, составляющие эфемерную совокупность, не остаются неизменными.

Этот аргумент Тэйлор, на мой взгляд, несколько упрощает реальность: действительно, в архиве технически невозможно «сохранить» перформанс, о чем писала и Шнайдер, но полностью исключать из письменных культур перформативный слой знания представляется неверным – работают оба. Более того, для производства знания в «архиве» не менее, чем в «репертуаре», требуется присутствие. Корни такого упрощения лежат, вероятно, в идеализированном представлении об архиве как о прозрачном контейнере с документами, доступными, как пишет автор, сквозь время и расстояния на любую дистанцию по запросу. Кроме того, что такой подход не отражает реальность работы в большинстве архивов за очень редким исключением западных институций, он фактически игнорирует роль архива как институции-субъекта и как места с присущей ему материальностью, социальными практиками и правилами. К сожалению для исследователей, документы не доступны просто так. «Производство знания» также требует взаимодействия: с государством, институцией, работниками, и наконец сами документами. Это ложное противопоставление как бы «живого, меняющегося» (репертуара) и «мёртвого, застывшего» (архива) позволяет мне развернуть аргумент вспять и утверждать: чтобы произвести историю в архиве, надо тоже ‘‘being there” («быть там»). Перформативный слой присущ и архивной работе, неотъемлем от неё, является таким же embodied knowledge5 5 Воплощенное знание метауровня, то есть не связанным с носителями информации per se, но с тем, как они нам даны и как мы с ними взаимодействуем. Таким образом, для призыва Тэйлор “it is imperative to keep reexamining the relationships between embodied performance and the production of knowledge” архив также является прекрасной площадкой. 

Перформативность архива

Говоря о перформативности, я опираюсь на классическое батлеровское прочтение этого понятия как культурной нормы, которая, будучи проиграна снова и снова, тем самым закрепляет набор социально установленных значений. Ежедневная ритуализированная форма такого повторения существует не только на дискурсивном, но и на телесном уровне.6 6 Judith Butler, Gender Trouble: Feminism and the Subversion of Identity (New York and London: Routledge, 1990), and Judith Butler, Bodies that Matter: On the Discursive Limits of ‘Sex’ (New York and London: Routledge, 1993). Инструкции, устанавливающие социальный порядок, могут быть как и эксплицитными, так и скрытыми, – их поддержание обеспечивается самим повторением практик.  

Конечно, перформативные аспекты архивной работы давно обращали на себя внимание исследователей. С одной стороны, они проявляются в том, как архив устроен в материальном и структурном смысле, будучи сам по себе актом отделения и структурирования: от техник хранения, папок, ящиков и полок, взятых все вместе, и процедур получения/списания до административных аспектов и используемых систем классификации.7 7 По истории архивного дела, см., например: Markus Friedrich, The Birth of the Archive: A History of Knowledge (University of Michigan Press, 2018). Спектр этих практик выражает собой власть порядка, определяющего, что достойно войти архив, а что нет, как должны быть описаны единицы хранения и куда помещены. 8 8 Michel Foucault, The Archaeology of Knowledge (New York: Harper & Row, 1976). С другой стороны, меня интересует более широкое измерение перформативности, которое включает в себя фигуру пользователя в архиве – человека, который сталкивается с архивом как с институцией с четко прописанными правилами работы и начинает там свой путь – и, соответственно, отношений и практик, которые возникают в этой встрече.

Что это за правила и как они определяют модус поведения и работы? Фукианская тема контроля над телом и знанием пронизывает все уровни взаимодействия с ним. Как любое дисциплинарное учреждение, архив работает не для того, чтобы давать доступ к своим хранилищам, а для того, чтобы его ограничивать. Поэтому, начнем с того, что в большинстве архивов, с которыми приходится иметь дело, отдельной сложной задачей, занимающей порой месяцы и специальную подготовку, является получение доступа. Происходит интересное удвоение «государственных воль»: с одной стороны, обобщая, государственные архивы Узбекистана институционально наследуют своим колониальным предшественникам и часто интерпретируются как хранилища только одного типа документов, транслирующего волю государственной машины, а не её подданных (что тоже является большим обобщением, обнаружить там можно очень разные голоса при должном поиске). С другой стороны, сейчас архивы как общественные институты существуют в рамках современной государственной системы и также так или иначе транслируют административную волю государства. Она проявляется и в таких простых функциях архива, как выдача справок о прошлых местах работы по запросу граждан, так и в том, кто может быть допущен в читальный зал. 

Высокая кодированность и контролируемость действий, с которой сталкивается каждый новичок, придя в архив, сначала пугает: заполнение большого числа бланков, неизвестные ранее сценарии действий и просьб, прохождение проверок, соблюдение режима работы, запреты на электронные устройства… Чаще всего узнавать о последовательности действий нужно на своем опыте или наблюдая за действиями других. Самая большая ценность архива – его артефакты – усиленно оберегаются, а пользователи находятся под постоянным наблюдением. Здание оснащено камерами, которые производят изображения в режиме настоящего времени, за которыми наблюдают работники, чтобы предотвратить возможную кражу других изображений пользователями. 

Некоторые правила не часто пересматриваются или адаптируются под реалии дня и поддерживаются по старой памяти. Хороший пример – режим секретности некоторых документов, прописанный еще в советские годы. Вопрос, по каким правилам он устанавливался, требует отдельного изучения. Чаще всего под него попадают прямые распоряжения руководящих государственных органов. Тем не менее, он до сих определяет доступ или его отсутствие к большому числу исторических документов, важных для исследований, но недоступных. То же относится к так называемым документам временного хранения, то есть тем, которые были помещены в архив на определенный срок и, по идее, должны быть уничтожены после его истечения. Эти правила, будучи сами по себе продуктами архивных практик определенного времени, определяют пределы возможной работы сейчас. Таким образом, вопрос о доступности определенной информации становится не только вопросом о составе архивных фондов и их природы (например, составленных колониальной администрацией и потому отражающих её логику работы), но и вопросом менеджмента в современных исторических условиях. 

Хотя архив и есть эманация государства в какой-то мере, в нём существует и иной слой внутренней жизни, нерегулируемый снаружи и не обязательно связанный с дисциплиной. Это разного рода социальные практики, не универсальные, а возникающие и исчезающие, но часто наблюдаемые мной. Одна из конвенций, дорогая моему сердцу, – это проистекающий в режиме сдержанного знакомства невидимый договор о взаимной помощи в палеографии между пользователями. Разница в навыках чтения и знакомстве с языками документов, имеющихся в хранении, толкают исследователей обращаться за помощью друг к другу. Просьба помочь разобрать небрежное русское рукописное письмо конца XIX века или быстрый узбекский на арабице начала XX века может сэкономить много минут, а то и часов размышлений. 

Опять же, хоть издалека архив может казаться стерильной институцией, работающей по принципу «прием-выдача», мало мест, где результат работы настолько зависит от коммуникации и отношений, в первую очередь, с работниками, большей частью, работницами архива, особенно если у тебя мало опыта. Хранители фондов знают, что хранят, и могут подсказать, где и что искать, надо только уметь задать вопрос. Они могут мимоходом подкинуть нужную опись, вспомнив, что она относится к твоей теме, Если уж и рассуждать о производстве знаний здесь и сейчас, то роль хранительниц и консультантов явно недооценена – никто не знает лучше них, что есть в архиве, но выдается это знание дозировано и требует гибкости.

Как и в любой деятельности, в архиве есть свой слой характерной телесной памяти. Это серии движений, повторяемых изо дня в день: заполнение форм, перелистывание сухих страниц, перепечатывание или переписывание от руки больших объемов текста (когда-то в архиве нельзя было пользоваться личным компьютером, что уже возможно, если подать заявление). Тело задействовано всюду: носит тяжелые дела и ящики картотеки, вдыхает пыль рассыпающихся старых страниц, ищет заказы, затерявшиеся среди кучи томов в маленькой комнате, напрягает глаза, чтобы разобрать трудный почерк и выцветшие чернила. 

Отыскать и сложить их вместе

Технологии поиска и обращения с найденными единицами информации – ключевой процесс архивной работы и ещё одна перформативная линза, через которую будет пропущено исследование. Искать можно по-разному. Наличие оцифрованных каталогов архива с возможностью поиска по словами в описании дел – невероятная роскошь. Реальность моего исследования чаще всего предполагает работу без них, с помощью аналоговых методов. Процесс происходит так: 

1) предположить, сверившись с путеводителями по фондам, в каком из них может содержаться что-то нужное. Для этого шага уже требуется какое-никакое знание, как минимум, институциональных систем нужной эпохи и их зон ответственности;

2) выбрать фонды и проштудировать их описи с заголовками, содержащихся внутри дел. На этом этапе тоже может быть немало сомнений, ведь заголовки дел редко дают исчерпывающее описание. За малозначительным «отчеты» или «переписка» может скрываться что угодно, как бесценное для работы, так и совсем ненужное. А среди пары сотен страниц «отчета», отраженного в заголовке может затесаться, например, пара листиков личного дневника, которые в заголовке не отмечены.

3) выбрать приглянувшиеся заголовки, заказать их, получить и прочесть. Если повезет, найти что-то, относящееся к теме исследования, выписать. А потом думать, как из этих выписок собрать что-то, напоминающее историю, нарратив, думать, какой аргумент позволяют сделать эти разрозненные выписки, чтобы надстраивался над существующим объемом знания. 

Получается, весь описанный исследовательский процесс поразительным образом зависит от очень простой технологии работы – метода перебора: описей, карточек указателя, дел. Я задумываюсь о том, а как бы выглядела наша сфера, скажем, Central Asian studies, если бы  этот шаг был бы автоматизирован, и большую часть времени можно было бы посвятить изучению документов, а не поиску и изобретению догадок, в каком из фондов может храниться нужное. С другой стороны, я не могу скрывать того, что именно эта часть работы – моя любимая, пусть и сопряжена часто с разочарованиями. Слепой или изобретательный поиск может так же неожиданно и наградить, а кроме того, он даёт плоды иного рода – хорошее знакомство с историческим контекстом.

Раскопки, 2010 год. Фотография Натальи Морозовой
Раскопки, 2010 год. Фотография Натальи Морозовой

Для более чувственной передачи описанного выше процесса, от поиска источников до производства высказывания, у меня есть собственная рабочая история-метафора, пожалуй, мой первый опыт столкновения с историческим ремеслом напрямую. Когда я училась в старших классах школы, наш учитель литературы предложил всем желающим провести пару недель летом на раскопках. Дело было в подмосковном Звенигороде, копали вокруг так называемого Храма на Городке, построенного в конце XIV века на территории обнесённой валами крепости («Городка»). Находилась керамика, кости, реже бусины или крестики, работали посменно на раскопе и на просеивании отвала. Если кто-то уставал на работах, была предусмотрена дополнительная деятельность. Можно было удалиться за столы под навесом и погрузиться в созерцание сотен небольших кусочков сбитой штукатурки с бледным красочным слоем на них. Задачей, невероятно сложной, было попытаться сложить кусочки вместе, собрать из них, как из пазла, изображение. Скажем так, если за день удавалось состыковать хотя бы два кусочка вместе, это уже считалось большим успехом. В целом, после часа за этим столом, уже хотелось снова взяться за лопату.  Что это были за осколки? В XV веке всё внутреннее пространство собора было расписано фресками. Считается, что их авторами, как и авторами алтарных икон, был Андрей Рублев с учениками, что до сих пор является то ли одной из гениальнейших находок, то ли мистификаций в истории русского искусства начала прошлого века.9 9 Об атрибуции фресок и найденных на территории храма икон так называемого «Звенигородского чина», см. Игорь Грабарь, «Андрей Рублёв: Очерк творчества художника по данным реставрационных работ 1918—1925 гг.,» Вопросы реставрации, I, Москва, 1926. Через несколько веков старые фрески решили поновить. Их сбили (хотя несколько фресок, которые, видимо, были чем-то завешены или недоступны, сохранились), чтобы очистить место для новой росписи, и выбросили в яму, выкопанную на территории храма. Археологи нашли эту яму не так давно, достали все кусочки, промыли и решили попробовать из них собрать фрески обратно.  

До сих пор впечатления той работы кажутся мне отличной метафорой работы в государственном архиве: ты часами, днями, месяцами смотришь на неровные осколки. Ты пытаешься сложить из них что-то целое – картинку, высказывание, образ. Но кусочки плохо стыкуются друг с другом, многие давно исчезли или уничтожены. Большинство кусочков представляют собой обычную однотонную бледную краску, на них сложно задержать внимание. В редких случаях на них есть интересная деталь, например, полоска или точка. Когда-то все фрески в общем порядке были сбиты и сложены в яму, скорее всего, их положение в яме отражает порядок этой зачистки: внизу ямы лежат фрески, сбитые раньше, выше – позже. Также можно предположить, что кусочки лежащие в одном слое, вероятно, были ближе друг к другу и на стенах, образовывали один фрагмент. Конечно, часть кусочков растерялась или была изрядно попорчена по пути.  Все вместе они когда-то представляли собой целое, но будучи сбитыми со стены, утратили ключевое – взаимные отношения. Их и предстоит восстановить реставратору (мысль о цифровизации и делегации этого процесса также невольно приходит к голову). Примерно этим люди и занимаются в архиве и, чем больше времени там проводят, тем больше учится вбирать в себя память и, соответственно, чуть быстрее и сноровистее складываются кусочки вместе. 

Это сравнение приводит меня еще к трем наблюдениям. Первое – принципиальная неполнота любого архива, который никогда не сможет дать всей картины, не только потому, что часть кусочков рассыпалась по дороге, но и потому, что реконструкция их отношений всегда останется в той или иной мере предположением, сделанным только на основе того, что было на руках. Второе – архив гораздо хаотичнее внутри, чем о нем привыкли думать те, кто никогда там не работал. В нём есть место непредсказуемости, и это не исключение, а характерная черта любой административной работы и того, как институциональные архивы формируются. И наконец, третье – архив сам по себе ничего не производит активно, пусть и содержит информацию, расположенную в определенном порядке и готовую к потенциальному использованию. Но без фигуры исследователя, взаимодействующего с институцией и её хранилищем, они останутся молчаливы. Мысль об этом посещает меня каждый раз, когда я заказываю архивное дело и оказываюсь первым его читателем (это легко узнать, ведь каждый пользователь должен заполнить специальный бланк, вложенный в каждое архивное дело, написав там свое имя, дату и характер использования документы). Она же посещается меня, когда в бланке я вижу знакомые имена и как будто веду диалог с коллегами через время и расстояние: «О, вы прочли этот документ в 2001, я тогда ещё училась в школе. Интересно, о чём тогда подумали, какими глазами прочли. Помог ли он в вашей работе или вы быстро его пролистали и отложили в сторону?» Сколько дел никогда не было заказано и, возможно, никогда не будет? Мимо скольких вы пройдете совсем рядом, но мимо, из-за неудачного заголовка или собственной недогадливости? Сколькие будут засекречены или отсутствовать на месте и не сослужат свою службу в пресловутом history-writing?

Раскопки, 2010 год. Фотография Натальи Морозовой
Раскопки, 2010 год. Фотография Натальи Морозовой

Видеть и придумывать обходные пути

Внимание к перформативному, процессуальному измерению архивной работы как определенной исторически специфичной практики помогает усложнить наше понимание отношений между архивом и «производством знания», не таким уж прямым, однонаправленным и однозначным.10 10 См. например, Paolo Sartori, “A Sound of Silence in the Archives: On Eighteenth-Century Russian Diplomacy and the Historical Episteme of Central Asian Hostility,” Itinerario. 2020, 44(3): 552-571. doi:10.1017/S0165115320000340 Перформативность и высокая степень кодификации архивной работы служат внутренней линзой, накладывающей подчас неотрефлексированный нами отпечаток на историческую науку. Ограничение и открытие доступа к тем или иным документам, писанные и неписанные правила работы, фигуры, ассистирующих в процессе исследования, – вся эта сложная хореография архива составляет фон и условия работы, а порой служит и прямым инструментом получения знания о существующих фондах, неочевидных местах хранения документов и внутренних особенностях систематизации и языка описания.  И надо сказать, чем более стеснены обстоятельства архивной работы, тем яснее видно влияние этих условий на произведенное знание. Этот фон в редких случаях упоминается в исследовательских текстах, подчеркивать процессуальность работы как будто нескромно, и человеку со стороны может казаться, что всё это найденное для статьи или книги просто всегда лежало в готовом виде на полке архива и ждало читателя. Но этот промежуточный слой неизменно влияет на нас и на то, как мы пишем историю. Мне хотелось показать сконструированность противопоставлений об архиве в performative studies и продемонстрировать, что перформанс не является неким «живым» антидотом архива, а напротив, такой же его составляющей, что архив так же «жив» и требует присутствия исследователя, чтобы разыграть перформанс о производстве истории в наше время. 

Что это значит для практики? Если первый этап – это анализ условий работы и тех ограничений и возможностей, которые они предлагают, то вторым шагом будет размышление, что можно сделать, чтобы обойти или восполнить эти ограничения. Очевидный шаг – дополнения источников из институциональных архивов источниками, найденными в других системах. Также продуктивным мне кажется не только  работа с доступами, но и изобретение личных путей выпадения из общего архивного распорядка. Это возможно при условии внимательного наблюдения и вживания в уже существующие механизмы. Одна из моих тактик – среди рабочих часов в архиве выделять себя время на спонтанное исследование и игру, от заказов случайных дел до болтовни с хранительницами о том о сём, что может принести порой неожиданные плоды.